ВПЕЧАТЛЕНИЯ И РАЗМЫШЛЕНИЯ
Готовясь стать офицером Военно-Морского Флота
Союза ССР, курсант должен:
- служить примером высокой политической
сознательности и бдительности,
- строго хранить государственную и военную
тайну,
- до конца быть преданным Партии,
Правительству и советскому народу...
(Из положения о военно-морских учебных
заведениях НК ВМФ, 1943 год)
После окончания учебного года, в начале лета (сорок второго года) наша спецшкола была переведена в Куйбышев, ставший в ту пору как бы второй столицей. Это мы почувствовали сразу: чуть ли не в день приезда. Нас, конечно строем, повели в концерт. Пела Русланова. Ее "Ах, Самара-городок, беспокойная я..." и "Валенки", ее звонкий и сильный голос, заполняющий весь зал, а не пространство у авансцены, ее чисто русский тембр, ее свободная манера держаться и владеть залом, ошеломляли!
Была и известная смелость: в Куйбышеве петь про Самару, хотя... что-то уже сдвинулось в общественном сознании. Слово руский стало звучать свободно, почти как советский, в общественном преломлении, а не только в обозначении школьного предмета или пункта анкеты. Война сделала это; она тогда уже стала повседневностью и тяжелейшей данностью. А как же воевать без России? Именно с началом войны Россия вошла в обиходную и даже почти в официозную речь, потеснив аббревиатуру ЭРЭСЭФЭСЭР. Как раз тогда, вскоре после начала войны, А.Н.Толстой написал "Русский характер". В 1942 году появились знаменитое стихотворение Константина Симонова, начинавшееся словами:
Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был...
и призывавшее к беспощадному истреблению фашистких захватчиков. Стихотворение заканчивалось так:
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз и убей!
Симонова очень любили. Его "Жди меня" наизусть знали без преувеличения
почти все! Военные, особенно молодые, постоянно и бесконечно спорили, читая
его "Открытое письмо. Женщине из г. Вичуга". Симонов был поэтом-властителем
дум того военного времени. О нем тогда и анекдоты ходили. Все почему-то знали,
что он любил очень известную в те годы актрису Валентину Серову и посвятил ей
целый цикл стихов "С тобой и без тебя". Сталин, якобы, прочитав эти
стихи, сказал:
- Хорошие стихи. А какой тираж книги?
- Сто тысяч экземпляров, товарищ Сталин.
- Много. Надо бы издать в двух экземплярах. Один ей, один ему.
Жизнь в Куйбышеве бурлила. Мне запомнилась встреча с раненым под Севастополем моряком. Он рассказывал, чуть заикаясь и почти по-газетному, как оставляли город, но когда ему нужно было узнать, сколько времени, он спрашивал:
- Какое сейчас давление?
В этом вопросе был настоящий флотский, точнее корабельный, шик. Это "давление" вошло в наш обиход сразу.
В самом городе мы были недолго, нас отправили на несколько километров вверх
по Волге на Поляну Фрунзе, где мы проводили или проходили "лагсбор",
то есть жили в палатках и занимались боевой подготовкой. Сразу выяснилось, что
не хватает шлюпок, а какая без них подготовка моряков? И нас с Сашкой Т. под
начальством преподавателя истории С.М. Шпигельгляса направили в Астрахань во
"Фрунзе" (так мы называли между собой Высшее Военно-Морское ордена
Ленина Краснознаменное училище имени Фрунзе, эвакуированное из Ленинграда).
Нам надо было получить две шлюпки-шестерки и доставить их в Куйбышев. До Астрахани
мы шли на теплоходе "Максим Горький". Бросалось в глаза, что многие
его переборки были исписаны по-немецки, почти исключительно женскими именами
с часто повторяющимися словами прощания. До сих пор помню "Lebe wohl, mein
Blumchen"26. Когда теплоход проходил мимо Энгельса, столицы бывшей АССР
немцев Поволжья, я вдруг сообразил, почему появились эти сентиментальные граффити:
наверное, на "Горьком" отсюда и вывозили немцев. Меня в то время совершенно
не удивляло это переселение. Правда, даже самому себе я не решался сказать,
что это высылка. Чего особенного? Ведь немцы наступают, даже наш теплоход ночью
идет затемненным, а шпионы, конечно, среди наших немцев могут быть. И потом:
война, все куда-то передвигаются, столько эвакуированных из западных областей!
Так что ничего особенного. Правда, я был уверен, что наших немцев как увезли,
так же организованно и вернут обратно.
Лишь позднее, когда я узнал, что выселяются целые народы, например, крымские татары, это вызвало настоящее удивление. Народ был для меня понятием священным, народ всегда прав, ведь партия служит народу, а не наоборот. Не может народ состоять из одних предателей, а тут переселяют целые народы. Впрочем, об этих делах говорили шепотом...
Во "Фрунзе" нас приняли очень заботливо - там были знакомые москвичи-однокашники из бывших 1-ой и 2-ой рот. Из первой ребят было меньше, часть их них погибла прошлым (1941 г.) летом под Ленинградом. Сразу, мы с Сашкой не успели даже сдать продаттестаты, нас повели в столовую. Было жарко, солнце просто палило, и поэтому необыкновенно вкусен был фруктовый суп. Собственно, это был холодный компот из сухофруктов с рисом и без сахара. Мне обед запомнился потому, что холодное первое я ел только дома, когда еще была жива бабушка; летом она любила готовить окрошку.
Внимательно осмотрев Сашку и меня, наши покровители решили, что бескозырки у нас никуда не годятся и повели нас в швальню27. На следующий день стандартные головные уборы наши превратились в нечто несравненное. К ним прикоснулась рука мастера: они отвечали всем требованиям устава и в то же время превратились из гадких утят в прекрасных лебедей, их формы стали совершенными, а о белый кант на тулье буквально можно было обрезаться. Позднее в наших бескозырках ребята обычно фотографировались.
В училище везде царил флотский порядок, всё делалось быстро и четко. Единственное, что мне казалось странным - это отдание чести офицерами, которые разъезжали между разбросанными по огромной территории зданиям на велосипедах. Я почему-то вспомнил чеховский рассказ "Человек в футляре", там есть место, где Беликов говорит, что преподавателям гимназии и дамам неприлично ездить на велосипеде. Действительно, когда какой-нибудь почтенный капитан первого ранга, отвечая на твое приветствие, отпускает руль велосипеда и поднимает руку к козырьку, его равновесие ездока оказывается неустойчивым!..
От Астрахани военного времени у меня осталось еще несколько воспоминаний. Я, конечно, заходил к тете Шуре. Первый раз мимоходом, когда по делам был в городе (мы, естественно, жили в училище и никуда не могли из него выходить без разрешения), а второй раз уже, так сказать, официально, с увольнительной28 в кармане. Геннадий (сын тети Шуры и мой двоюродный брат) по этому случаю раздобыл где-то довольно увесистый кусок осетра. Я пишу раздобыл, так как купить было нельзя: уже давно были карточки. Тетя Шура сварила несравненную уху, а точнее похлебку, и я как следует наелся; если мне память не изменяет, я съел три тарелки. Должен сказать, что я бы ограничился и двумя, но тетя Шура настаивала, так как второго не было. Из-за этого она чувствовала себя неловко, а я ее утешал, говоря, что вот-вот будет открыт второй фронт29, и война скоро кончится. Здесь я замечу, что одним из постоянных ощущений военного времени было желание поесть. Все разговоры, связанные с едой, в том числе и воспоминания о довоенном изобилии московских гастрономов, мы условно называли темой № 1. Темой № 2 были девчонки.
Во время этой командировки у меня украли бумажник. Трамваи в Астрахани были по существу единственным городским транспортом и ходили всегда переполненными. Однажды в таком трамвае я висел на подножке. Чувствую, что сзади кто-то лезет в карман. Но ни повернуться, ни отпустить хотя бы одну руку не могу. Даже ногой лягнуть невозможно!..Расстроен я был очень: ничего существенного в бумажнике не было, кроме комсомольского билета. За его утерю по возвращении я получил строгий выговор с предупреждением. Тогда единственный раз я позавидовал армейцам: у них на гимнастерках есть нагрудные карманы. А какие у нас карманы на фланелевых или форменках? Некоторые ребята шили полотнянные мешочки для билетов, а потом изнутри прикалывали их английской булавкой. Но опять было плохо: часть булавки была видна снаружи, да и сам билет выступал. Пришить карман изнутри тоже нельзя, шов будет виден. И в то же время нельзя терять комсомольский документ! Это потеря бдительности, враг охотится за комсомольскими билетами. Мне было понятно, что окончательное решение можно было найти только одев командирский китель.
Возвращались из Астрахани мы в невероятно роскошных условиях: у нас с Сашкой заботами наших шефов была двухместная каюта. Мы иногда спускались из нее на нижнюю палубу и самодовольно осматривали наш груз - два шестивесельных яла, аккуратно накрытых чехлами. Некоторые пристраивались к нашим шлюпкам (народу было много), чтобы, разложив на парусине нехитрую снедь, перекусить. Мы неодобрительно смотрели на это дело и, стараясь придать себе солидности, выговаривали:
- Осторожнее, груз военный!
И люди, старше нас, вместо того, чтобы ругнуть нас за фанаберию, с пониманием кивали головами:
- Вы, ребятки, не сомневайтесь, мы понимаем, сейчас все уберем и стряхнем...
Особенно много народу стало после Сталинграда. Там наш пароход грузился ночью. В мертвенном свете синих лампочек маскировочного освещения на борт тихо поднимались эвакуированные, в городе была воздушная тревога. В летнем черном бархатном небе вспыхивали оранжевые взрывы зенитных снарядов, совсем как прошлым летом в Москве!
Утром, выйдя на верхнюю палубу, я увидел девушку с золотыми волосами. Они были именно не золотистыми, а золотыми. Я не сразу понял почему. Так ведь у нее карие глаза! Могу сказать, что больше мне никогда не пришлось видеть такого естественного красивого сочетания цвета глаз и волос. Познакомиться в дороге пустяк, и я вскоре узнал, что ее зовут Милочкой, что она десятиклассница из Краснодара, недавно занятого немцами, что она вместе с мамой добирается к дальним родственникам в Куйбышев... Надо ли говорить, что об украденном билете я на время перестал думать.
В самом начале осени 1942 года наша рота возвратилась в Москву. Выгрузились мы на Курском вокзале, немудреный багаж был отправлен на грузовике к новому месту нашей службы, а мы налегке, с замиранием сердца, вышли на Садовое кольцо. Редко, когда так строго держалось равнение и так четко печатался шаг, разве что на самых ответственных парадах! И не надо было "подсчитывать ногу" и напоминать об интервалах: всё получалось идеально само собой, хотя разговоров в строю было недопустимо много. Бросались в глаза малолюдность улиц и комендантские патрули, очень мало стало легковых машин, иногда встречались новые военные грузовики, каких не было до войны: "Студебеккеры" и "Шевроле". Нас очень занимало, скоро ли у нас будет (и будет ли вообще) увольнение в город: многие из ребят проходили мимо своих домов. (Первый раз нас отпустили в город через два с лишним месяца, на ноябрьские праздники).
У Белорусского вокзала мы свернули на Ленинградское шоссе30 и продолжили свой марш к Соколу, недалеко за которым в помещении бывшего, то есть довоенного, Техникума Кооперативной торговли, помещалось эвакуированное из Выборга Военно-Морское хозяйственное училище. При нем (оно было средним) был организован подготовительный курс для высших военно-морских училищ, на который были собраны тогдашние выпускные (то есть десятые) классы двух военно-морских спецшкол, Московской и Горьковской.
В красивом оригинальном здании (красивом целесообразной и функциональной красотой советского конструктивизма конца 20-х годов) нас ждала новая жизнь: мы становились полноправными военнослужащими. Во-первых, мы получили удостоверения - служебные книжки краснофлотцев, во-вторых, бантики на бескозырках были заменены настоящими, флотскими ленточками с якорями на концах и, в-третьих, мы приняли присягу. Все эти события были радостными, но в первых двух была и доля огорчения. В служебной книжке нам записали, что служба в ВМФ у нас значится только со дня прибытия на подготовительный курс. Это было несправедливо: что же, мы два года до этого ничего не делали? Впрочем, это огорчение было почти мимолетным; жизнь казалась бесконечной, и если бы кто-нибудь тогда спросил, какие пенсии у командиров и когда можно уходить в отставку, его бы подняли насмех: не то что вопроса, мыслей таких не было. Зато приятно было прочесть, что на военно-морскую службу мы не призывались каким-то там военкоматом, а пришли добровольно. Это было истинной правдой! Пожалуй, больше тогда огорчило то, что надпись на ленточке "Воен. Морск. хоз. уч-ще", как и якоря на ее концах, были серебряного, а не золотого цвета. Никто не хотел быть интендантом!31 Это нас задевало настолько, что многие, уходя в увольнение в город, тайком меняли ленточки. У меня, к примеру, была подаренная мне во "Фрунзе" ленточка с золотой надписью "Гидрографическое училище".
Принятие присяги было обставлено торжественно. Каждый, прочитав ее текст и держа в левой руке винтовку с примкнутым штыком, ставил свою подпись. Текст присяги был новым, принятым в 1939 году, и начинался словами: "Я, гражданин СССР...". Это начало мне нравилось больше, чем начало старой присяги, где было "Я, сын трудового народа..." (эти слова я хорошо помнил по одноименной повести В.Катаева, печатавшейся в "Пионерке" в 1937 году). Казалось бы, ну что тут такого, разница небольшая. На самом же деле разница была огромной: раньше на первом месте был народ, а теперь стало СССР, т.е. государство. Это изменение мне нравилось еще и потому, что понятие "трудовой народ" было несколько сомнительным по отношению к интеллигенции, даже трудовой. Полной ясности о том, входит ли интеллигенция в народ, у меня так до конца и не было. А тут все ясно: у государства, то есть у СССР, каждый его человек есть гражданин.
Перед приемом присяги нас заставили вновь изучать уставы, хотя они нам были хорошо знакомы по спецшколе. Но, тем не менее:
О воин, службою живущий!
Читай Устав на сон грядущий,
И поутру, от сна восстав,
Читай усиленно Устав!
Эти строки приписываются Петру I (по крайней мере мы так считали), и я думаю,
что они всегда актуальны. Во всяком случае уставы мы знали назубок. Уставные
положения о том, что приказ начальника - закон для подчиненного и что приказ
должен быть выполнен точно, безоговорочно и в срок, к тому времени для меня
давно уже были азбучной истиной. На занятиях нам объясняли, что еще всего несколько
лет назад (наверное, до событий на оз. Хасан) существовало положение, по которому
выполнялись все приказы, кроме явно преступных32. Я вполне одобрял эту отмену:
если для спасения, скажем дивизии, надо пожертвовать взводом, ничего в этом
страшного нет. И если с точки зрения взвода приказ и может показаться преступным
(там могут и не знать, особенно по сображениям военной тайны, что они спасают
дивизию), то на самом-то деле просто торжествует высшая справедливость. Ну,
а то, что убъют... Так ведь присягали не щадить своей жизни.
Одно положение в Дисциплинарном уставе долго вызывало у меня не то, что удивление, но казалось неверным: коллективные жалобы запрещались. Тут был какой-то отход от коллективизма: от всегдашей правоты МЫ, от "общественного", которое выше частного. Чего только не оправдает любящее сердце, и я нашел этому положению романтическо-воспитательное объяснение: если ты считаешь, что ТЫ прав, ничего не бойся и иди смело, борись за правоту.
Готовясь к зачету по уставам, я просмотрел довольно много соответствующей литературы, и помню, мне попались слова М.В.Фрунзе о том, что будущая война "...будет носить характер классовой гражданской войны", что мы "...будем иметь союзников в лагере наших врагов"33. Эти слова героя Гражданской войны были явным анахронизмом: на дворе стояла осень 1942 года. Но ведь Фрунзе-то думал как и я раньше! Это было для меня хоть и запоздалым, но своеобразным утешением. С той же поры я запомнил и его слова о том, что Красная армия является самой дешевой армией в мире.
Распорядок дня в училище соблюдался с точностью до минуты. Но редкие исключения бывали. Речь Сталина на торжественном собрании, посвященном XXV годовщине Октября, мы слушали по трансляции в священное время самоподготовки. Удивительное дело: есть, скажем, обыкновенная пословица, но когда ее произносит вождь, она вдруг приобретает особый смысл пророчества. И если это пророчество не сразу, но достаточно быстро осуществляется, то вождь многократно усиливает свой мистический ореол оракула и повелителя судеб одновременно. Положение под Сталинградом в начале ноября было критическим: у нас на берегу Волги оставалось всего несколько сотен квадратных метров. Все содержание речи Сталина в конце-концов сводилось к одному: "Будет и на нашей улице праздник!".
И вот 19 ноября начинается наше наступление, а 23-го группировка фельдмаршала фон Паулюса в составе двадцати двух дивизий уже окружена! Наконец-то все становилось на свои места: "И от тайги до Британских морей Красная Армия всех сильней!".
Позднее 19 ноября 1942 года станет праздником, днем артиллерии, но мне кажется, что значение этого дня неизмеримо большее.
Я никак не хотел расставаться со своим довоенно-детским "классовым" взглядом на шедшую войну. В боях под Сталинградом погиб Рубен Ибаррури, сын Пассионарии. Когда я это узнал, помню, еще подумал, что мог до войны видеть его на Клязьме в испанском детском доме. Мы знали, что на фронте против нас действует посланная Франко испанская "Голубая дивизия", тут ничего не поделаешь, что есть, то есть. Но вот ведь Рубен погиб за нас, за наш общий Интернационал, тем самым проявив пролетарскую солидарность. Ведь его никто не заставлял, он сделал это добровольно!
Мое постоянное возвращение к довоенным представлениям было не совсем случайным. Я думаю, что во многом оно объяснялось невидимым, да и невиданным иделогическим (тогда чаще употреблялось слово пропагандистский) давлением, которое царило во всей общественной жизни. Особенно квалифицированным это давление было в армии и на флоте. А о курсантах и говорить не приходится: все свое время мы проводили как в монастыре, за четырьмя стенами училища. В город, то есть в увольнение, нас отпускали на несколько часов всего два, максимум три раза в месяц. Но это, так сказать, к слову.
Сталинградская битва принесла, я бы сказал, фундаментальные изменения в общественном сознании. В октябре 1942 года, в разгар боев, издается Указ Президиума Верховного Совета ССР об установлении полного единоначалия в Красной Армии (9 октября) и в Военно-Морском флоте (13 октября)34 и об упразднении института военных комиссаров, поспешно введенного вскоре после начала войны (16 июля 1941 года).
Мне представляется, что власть слова и символа обладает несравненным воздействием на психику и отдельного человека, и толпы, и народа; они, эти символы и слова, которые я бы назвал сакральными, вызывают огромную энергию действия. Победа под Сталинградом тут же закрепляется введением по-гон - в Красной Армии с 6 января, а в ВМФ с 15 января 1943 года. Погоны эти - символ победы, добытой в тяжелейших боях! Так они тогда только и воспринимались. Указ о введении погон поражал смелостью и широтой государственного мышления: ведь надо было переступить через догму о том, что погоны могут быть только у белых и вообще у врагов, а красные тем и отличаются, что у нас погон сроду не было. Для нас, по существу мальчишек, это стало потрясением. Конечно, готовых погон сразу еще не было. Мы с Геной Надъярных начали проявлять максимальную активность, чтобы их заполучить, хотя и понимали, что все равно, пока организованным порядком их всем не выдадут, надевать погоны нельзя. И Гена совершил почти невероятное. Через какие-то домашние связи он достал две пары погончиков с якорьками золотистого цвета. Если бы кто-нибудь нам решился сказать, что мы становимся "золотопогонниками", мы бы рассмеялись и с чувством самодовольного превосходства ответили бы:
- Надо понимать диалектику исторического развития государства!
После Сталинграда впервые стали с определенностью поговаривать о грядущей победе и об окончании войны. Любопытно: после Москвы появилась твердая уверенность в нашей непобедимости, но она уходила в какую-то неопределенность в смысле сроков. А после Сталинграда появились сроки: годика полтора, ну два, а если второй фронт будет, то и побыстрее!
Зимой в начале 1943 года к нам в училище приезжал Илья Эренбург. Его популярность тогда была необычайно велика, номера "Красной Звезды" с его статьями зачитывались до дыр. Эренбург держался очень естественно и, я бы сказал, благородно открыто, речь его была спокойной, иногда чуточку ироничной, без лозунгов и призывов, к которым мы привыкли. Одет он был просто и удобно, и только покрой и фактура ткани его костюма были "не наши".
Эренбург долго и интересно рассказывал о своем житье в Германии и о чертах немецкого национального характера. Он с полной убежденностью (а это ведь было только начало 1943 года!) сказал:
- Немцы будут приходить сдаваться в плен строем, под командой своих фельдфебелей или офицеров и аккуратно по счету сдавать оружие. Партизанской войны они, в отличие от нас, вести не будут.
Мы до боли в ладонях аплодировали Илье Григорьевичу за это его предвидение. По достоинству же оценить это предвидение мы смогли только в 1945-м! Но для меня описываемая встреча была еще и своеобразным откровением из-за другого. Он рассказал, как в дофашистской Германии он однажды наблюдал разгон забастовки полицией. Шуцманы окружили бастовавший завод и стали вытеснять рабочих с его территории, оставив всего один выход через главные заводские ворота. Перед этими воротами находился зеленый, хорошо ухоженный газон, и поэтому забастовщикам, выбегающим с завода, надо было дальше двигаться по дорожке перед газоном направо или налево. Там-то и стояли полицейские, которые хватали забастовщиков и тут же запихивали их в полицейские машины. А дальше Эренбург сказал:
- Я стоял и наблюдал за этой сценой. Если бы кто-нибудь побежал через газон, он бы не был схвачен, там просто полиции не было. Но никто не решился пробежать по газону!
Через некоторое время после этой встречи я получил еще один совет в виде своеобразного афоризма, который всегда мне помогал, если я им пользовался. Конечно, этот совет не предназначался исключительно мне. Совет исходил от капитана Зурина, преподававшего нам тактику сухопутных войск. Выправка у него была великолепной, слова, произносимые им, всегда имели четкие окончания, он никогда не позволял себе суетливых движений. Карандаши, которыми он пользовался, всегда были остро отточены. Ко всему прочему манжеты, выглядывавшие из рукавов его кителя, были безупречными. Правда, мне казалось, что он для капитанского звания староват. Впоследствие всему сказанному нашлось объяснение: он служил еще в царской армии, и с началом войны был призван из запаса. Так вот, капитан Зурин говорил:
- Запомните, все сразу надо делать начисто. Никаких черновиков! Вы люди военные, у вас никогда не будет времени переделывать.
15 мая 1943 года в газетах появилось сообщение о роспуске Коминтерна (Третьего Коммунистического Интернационала), которое было принято президиумом его исполкома из-за, как писалось, "изменившихся условий деятельности компартий". Этот роспуск тогда мне представлялся как формальная уступка нашим военным союзникам, не более того. В сообщении говорилось и о создании Информационного бюро коммунистических партий - Коминформа. Последний просуществовал недолго, но Коминтерн так и не воссоздавался больше. Именно с того времени ВКП(б) перестала даже эфемерно принадлежать и, следовательно, быть подотчетной интернациональному объединению коммунистов, партия стала совершенно самостоятельной государственной структурой. Так было сказано последнее "прости" такой романтической и такой безоглядной идее - идее Всемирной Пролетарской Революции. Это "прости" почти не было слышно в громоподобных потрясениях Второй мировой войны.
Летние указы Президиума Верховного Совета (24 июля и 10 августа) ввели в военный,
а точнее во всеобщий обиход слово офицер. Эффект был потрясающий, почти такой
же, как при введении погон.
Вилька все это время оставался в Сибири, их спецшколу никуда не переводили и
нам оставалось только переписываться. У меня сохранилось (видимо, перст судьбы)
несколько его писем. Что Вилькино, что мое восприятие окружающего - разницы
практически не было. Вилька иногда присылал стихи. На его слова у артиллерийских
спецов была даже песенка: "Во глубине сибирских руд спецы московские живут...".
Вот отрывки из вилькиного стихотворения лета 1943 года.
<...> Нам не приходится Гамлетом петь:
"Быть
иль не быть
днесь?"
Нам остается вперед глазеть.
Благо,
что путь виден весь.
Наша дорога,
как выстрел, пряма.
Прямо пошел -
герой!
Если ж свернул от большого ума -
Сдохнешь.
И черт с тобой!
Знаем, что труден,
знаем - тернист,
Знаем -
коварен путь,
Но ты ведь матрос,
а я артиллерист
И нам ли
с него
свернуть?!
<...> А через год,
грохоча на путях,
На запад рванет эшелон.
За все,
за все сторицею мстя,
Пройдет по Германии он.
И спец не забудет,
запомнит спец
(Иль прочь
отлети,
голова!)
Дымный,
кровавый,
живой
рубец
На теле твоем,
Москва!
<...> Пока!
До свиданья!
Лапу - хлоп!
Встретимся, друг, потом!
Зато уж и выпьем!
Всемирный потоп
Покажется жалким
плевком.
2-6-43 Лен(инск)-Куз(нецкий)
Конечно, насчет "выпьем" - это поэтическая гипербола, Вилька был пуританином, но в остальном - все точно. Так же воспринимали войну и окружающий мир, я не ошибусь, и Гена, и Борис, и Володя, и Май, и Аркадий...
В ходе общих перемен того года училище было переименовано в Интендантское училище ВМФ. Название стало более солидным, но... "нам какое дело!". Мы были снобами и серебряный цвет считали второсортным. Не из-за этого, конечно, но отношение к нам было чуть-чуть не таким, как к остальным: наш подготовительный курс был временным подразделением. Было и еще одно обстоятельство. В самом начале, на второй или на третий день после нашего прибытия, не познакомившись толком с нами и, видимо, не очень представляя наши настроения, начальник училища капитан 2-го ранга Кацадзе, проверяя, как мы разместились, в очень резкой форме сделал замечание нашему спецу-дневальному. Само по себе это не имело бы никаких последствий, к строгости мы привыкли и на нее, как это требовал устав, не жаловались, тем более, на то и начальство, чтобы находить недостатки. Но... начальник училища выкрикнул слова, которые, вылетив как воробей, до сих пор (!) у каждого из наших ребят вызывают неудержимый смех:
- Ишь, стоит, понимаэшь, во всем суконном, и нэ цэнит!
Во фразе всё для нас казалось оскорбительным. Чего нам ценить? Интендантство? Мы же будем командирами кораблей, штурманами, артиллеристами, в крайнем случае корабельными инженерами! Или то, что у нас фланелевые и брюки из сукна? Так мы их третий год носим, какая тут привилегия? И что ценить? Что мы в тылу, что ли? Так мы давно на корабли просимся, а нас не пускают! Короче, "во всем суконном, понимаэшь" стало крылатым выражением. Начальника училища поначалу просто боялись, потом, когда узнали ближе, стали относиться лучше, но забыть случившееся не смогли и потешались все время. Стоило кому-нибудь негромко сказать: "Стоишь, понимаэшь, во всем суконном!" И шеренга, идущая в караул, наряд или увольнение, подала от смеха. И ничего нельзя было поделать! Правда, ближе к концу, к нашему отъезду, крылатое выражение и его автор отделились друг от друга и стали жить самостоятельно.
В августе наступило время расставания. Из Москвы наш курс был направлен в Баку,
чтобы быть распределенным в высшие командное и инженерное училища. Прощались
мы с нашими сослуживцами-интендантами тепло. Бывшие хозяева снабдили нас на
дорогу по полной норме и самым лучшим тогда довольствием. На прощанье начальник
училища и его замполит, бывший полковой комиссар Б. (его совсем незадолго до
этого переаттестовали тоже в капитана 2-го ранга) пожелали нам счастливого плаванья.
Добирались до Баку мы долго. Нескольких двухосных товарных вагонов, в которых
мы разместились, было недостаточно для отдельного эшелона, поэтому на узловых
станциях нас нередко отцепляли, и мы ждали попутных составов. После жесточайшего
училищного распорядка мы просто опьянели от свободы. Конечно, служба была и
в дороге, по нескольку раз в день случались и поверки, и на больших станциях
мы строем шли в столовую, если таковая оказывалась у продпунктов, но все равно,
у меня до сих пор сохраняется ощущение восхитительной свободы и непрерывных
солнечных дней, сопровождавших эту дорогу. Нашим начальником оставался начальник
курса капитан морской авиации В.В.Кашкурт. Удивительный человек: за целый год
он ни разу не повысил голос, ему ни разу не изменило самообладание, но самое
главное - он всегда был справедлив. Я думаю, что в нашей к нему любви заключается
секрет, почему он один совершенно спокойно справлялся с тремя сотнями сорванцов,
которыми мы тогда были. Мало этого, несколько наших ребят, я думаю, не в последнюю
очередь из-за его обаяния, решили идти в морскую авиацию. Правда, тут был еще
один важный момент: авиационные училища были средними и из них ребята рассчитывали
побыстрее попасть на флот и фронт. Чисто же морские училища, такие как Фрунзе
и Дзержинка, после ускоренных выпусков 41-го года, вернулись к обычному четырех-
и пятигодичному срокам обучения и их курсантам воевать приходилось только летом,
когда шла практика на боевых кораблях.
Чем дальше мы перемещались к югу, тем заметнее падала скорость передвижения, особенно заметно это стало после Сталинграда: как правило, вторые пути не успели еще восстановить после недавних боев. Продолжалось наше наступление. Вместе с ним изменилось нечто, если так можно сказать, в народной душе. Это бросалось в глаза на каждой новой станции: исчезло горестно-сосредоточенное выражение глаз, хоть изредка люди стали улыбаться, обращаясь друг к другу. Начало этой перемены я заметил еще в Москве, когда 5 августа был первый салют (в честь взятия Орла и Белгорода). До этого ничего подобного в Москве при советской власти не бывало. Настроение, если его попытаться определить словами, было таким: "Всё! Хватит! Пошла Россия, теперь не остановишь!". И действительно, это было первое летнее, почти на всем советско-германском фронте, наступление. И мы уже больше не отступали до конца войны.
Наш переезд из Москвы в Баку, возможно, достоин отдельного описания просто из-за житейски забавных эпизодов, вызывающих хохот, когда бывшие их участники "вспоминают минувшие дни". Скажем, был такой эпизод на станции Кавказская, где молодое виноградное вино, баснословно дешевое по тем временам, закружило головы и соответственно подействовало на не совсем полные желудки бравых и молодых моряков.
Денег у нас практически не было, а пристанционные базарчики даже в то время были, особенно поближе к Кавказу, куда как хороши. В дело пошло мыло, его иначе, как всеобщим эквивалентом, мы и не называли. На мыло можно было выменить курицу, каймак, варенец, даже кусок домашней колбасы. К концу пути наши запасы всеобщего эквивалента были исчерпаны, но мы знали, что при очередной помывке (это слово военное) каждый получит кусочек величиной со спичечный коробок хозяйственного мыла: начальство, оно все же настоящее начальство, не только ругает, но и думает.
В Сталинграде на том месте, где раньше был вокзал, наш эшелон простоял часа два. Ни вокзала, ни города за ним не было, были руины. Именно руины, а не развалины. Никакой зелени, ни просто деревяшки: всё, что могло сгореть, сгорело Остался только битый закопченый кирпич. Один из ребят, бродивший по железнодорожному полотну, нашел немецкий "Железный крест".
За Бесланом стали попадаться участки железнодорожных путей, разрушенные немцами с особым варварством. Специальная машина вроде огромного плуга прицеплялась к концу состава и при его движении ломала за собой шпалы и карежила рельсы. Такую разбитую установку я увидел на одном из полустанков, немцы ее бросили: видимо, она стала им мешать, когда драпать потребовалось побыстрее!
Раз я отстал от эшелона. Я отошел от него по своим делам и вдруг слышу сигнал горна, который обычно давался перед тем, как поезду тронуться. Обернулся, смотрю, а горнист высунулся из вагона и трубит уже на ходу... Какое же неприятное чувство я тогда пережил! Видишь, что твой поезд уходит, а ты его догнать не можешь, до него надо перебежать еще несколько путей. (Мне потом несколько раз такой сон снился и просыпался после него я с тоскливым чувством.) Таких как я оказалось трое. Пошли к дежурному помощнику военного коменданта:
Старший лейтенант, не по званию пожилой, не давая договорить и не глядя на нас, спросил фамилии, записал их в какой-то журнал, потом поднял голову, посмотрел на нас, устало улыбнулся и произнес:
- Не вы первые, не вы последние. Через полчаса будет следующий эшелон, догоните.
Наконец Баку. Жара и долгожданное море. Непривычные деревья и запахи, восточная музыка, когда включаешь динамик. Непривычный распорядок дня: подъем в 5-00, отбой в 22-00. Это чтобы заниматься пораньше утром, пока еще не очень печет солнце. Кончилась дорожная вольница. Дзержинка замкнула нас в своих объятиях. Надо сдать конкурсные экзамены. К нам добавилось несколько ребят, по разным причинам не поступившим в предыдущие два года, Они пришли кто с корабля, кто из морских бригад, а кто из армейских частей и просто с "гражданки". Конкурс, хотя и не большой, был. Старшие товарищи (так мы почти без всякой иронии называли курсантов старших курсов) рассказывали, что рекордным был конкурс в 40-м году - по 25 человек на место.
И вот опять расставание. Аркадий и еще десяток ребят уходят во Фрунзе; подавляющее большинство остается в Дзержинке, но и здесь Гена и Борис переходят на Кораблестроительный факультет, Володя, Май и я остаемся на Паросиловом, самом многочисленном и, по нашим представлениям, самом морском, правда, теперь в разных классах. Несколько ребят уходят со скандалом в училище морской авиации; два или три человека понуро возвращаются в Москву в Интендантское училище, теперь уже на основной курс.
Расставанию предшествовали нескончаемые споры: кем лучше быть, строевым офицером или офицером-инженером? Этот выбор для меня оказался не менее определяющим, чем выбор, который я сделал в пятом классе. Но если в правильности того выбора я никогда не сомневался, то этот стал позднее вызывать у меня сомнения.
Об этом выборе и вообще о влиянии флотской службы на восприятие окружающего мира я расскажу дальше, а закончит эту главу событие, которое мне видится теперь даже символическим.
Сравнительно незадолго до конца года пошли разговоры, подтвержденные вскоре сообщением о том, что скоро появится новый гимн. Еще когда после окончания первого салюта исполнили песню "Гимн партии большевиков", у меня мелькнула мысль, что лучше было бы в честь такого события исполнить "Интернационал", он же был гимном. Но, вспомнив знакомые слова, я с некоторым удивлением отметил, что они не очень подходят для такого дела. А дальше к сказанному стали добавляться и такие соображения: наши военные союзники - это империалистические государства Англия и США, а не братья-пролетарии, с "Интернационалом" что-то не получилось... Вообще происходило ранее немыслимое: в киосках Союзпечати стала продаваться английская газета на русском языке "Британский союзник"! И еще одно соображение: "Интернационал" создали Эжен Потье и Поль Дегейтер, французы,- а Франция сейчас оккупирована немцами. Мы же выстояли. Конечно, нам нужен новый гимн!
И вот последний день года оказался последним днем государственного гимна. Первое на Земле государство рабочих и крестьян отказалось от "Интернационала". 1944-й год начался исполнением нового гимна:
Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки единая Русь!
Я ждал чего-то необыкновенного и был разочаровн: музыка нового гимна оказалась
музыкой давно известного "Гимна партии большевиков" А.Александрова,
и слова оказались только чуть переделанными. "Интернационал" мы знали
и даже могли его петь иногда просто так, а вот с новым гимном этого не произошло,
правда, это не сразу стало ясно. "Никто не даст нам избавленья", "Своею
собственной рукой", "Последний и решительный", "Весь мир...
разрушим", "Кто был ничем, тот станет всем" - стали афоризмами.
А у нового гимна ни одна фраза не вошла в разговорную речь!.. Слова "Интернационала"
- это вдохновение, ставшее классикой, слова же нового гимна менялись несколько
раз, и, когда я теперь слышу его мелодию, то в памяти помимо воли возникают
только изначальные слова:
... Славься и здравствуй во веки веков
Партия Ленина, партия Сталина,
Мудрая партия большевиков!
Не гимн, а символ! Естественно возникал вопрос, а что же делать с "Интернационалом.
Все было сделано вполне прилично. "Интернационал" был объявлен официально
партийным гимном. До этого такого понятия не было, так как "Гимн партии
большевиков" был просто песней, посвященной ВКП(б) и исполнявшейся Краснознаменным
ансамблем красноармейской песни и пляски под руководством В.А.Александрова с
1939 года.