Б А Б У Ш К А
Булочная была напротив нашего дома на другой стороне Полянки. Там всегда вкусно пахло свежим хлебом. Хлеб взвешивали на весах: на одну сторону ставились гири, на другую клался хлеб, указатели, похожие на птичьи головки с длинными клювами, должны были встать строго друг против друга. Хлеб резали высоким плоским ножом с удобной деревянной рукояткой. Взвешивали точно и поэтому часто получались довески. По неписанному мальчишескому правилу их можно было съесть и не нести домой, но если я ходил в булочную с кем-нибудь из взрослых, это не разрешалось. Есть на улице было неприлично. Только бабушка разрешала мне не дожидаться, когда придем домой.
Бабушка не всегда жила с нами, к нам насовсем она переехала, наверное, году в 1931-ом, а до этого несколько раз была наездами. Родилась она в Астрахани и жила до переезда там с семьей своей старшей дочери Александры (тети Шуры). Бабушку звали Феодорой Гаврииловной. Деда, Ивана Васильевича Михайлова, я уже не застал в живых. По рассказам бабушки был он рыжеват, крутого нрава и любил выпить. Был хорошим мастером-колесником, поэтому имели они свой дом (деревянный) и было у них четверо детей два сына и две дочери. Бабушка занималась не только домашними делами, но подрабатывала шитьем, шила и вышивала она просто можно было залюбоваться. Первые длинные брюки мне были сшиты бабушкой. Они как бы говорили мне: "Смотри-ка, ты уже большой, мы ведь не короткие штаны с помочами!". Может быть эти синие брюки, перешитые из отцовских, запомнились еще и потому, что одел их я первый раз перед прогулкой на речном трамвайчике. На прогулку отправились мы втроем (папа с мамой и я), а бабушка с Нонной остались дома. Пристань была почти рядом с домом, на Канаве, надо было только перейти через мост. В тот сезон появились новые речные трамваи. Это были, кажется, немецкие катера, которые без пассажиров выглядели очень неуклюжими: они стояли у пристани, прижавшись тесно друг к другу и уткнувшись носами в воду, одновременно задрав корму. Дело в том, что рубка со штурвалом и тяжелым мотором находились у них впереди, а дальше к корме располагались пассажирские сиденья. Когда трамвайчик был полон, дифферент исчезал и все становилось даже красивым. Эти катера продержались всего два сезона. Я думаю, что недогруженные, они вдобавок плохо слушались и руля. Но это я уже думаю сейчас, а тогда я считал, что корабль не может быть некрасивым.
Бабушка часто читала мне, особенно на ночь. Как правило, читала она какую-нибудь из маминых гимназических наградных книжек, на которых совершенно неправдоподобно красивым почерком было написано "За отличные успехи и примерное поведение". Книги были толстые и чтение продолжалось в течение долгих вечеров. Мне особенно запомнилась "Хижина дяди Тома" Бичер Стоу. В один из вечеров я не выдержал и тихонько заплакал, и никак не мог остановиться, из-за несправедливости к негру дяде Тому. Бабушка, когда увидела, сама уж стала не рада, что читала и кое-как меня успокоила. С тех пор и до семидесятых годов я в каждом негре видел прежде всего дядю Тома...
Бабушка водила меня гулять. Мы обычно выходили через гулкую подворотню на Большую Полянку, где всегда было шумно и весело: весело позвякивали трамваи перед остановкой, весело кричали извозчики, весело гудели редкие автобусы "Лейланды", поворачивая с Якиманки на старый Малый Каменный мост. На углу у моста всегда стояла лоточница с леденцами. Бабушка давала мне копейку. Делалось это почти торжественно, и я, как большой, протягивал ее продавщице в белом халате поверх теплого пальто. Она так же очень серьезно открывала стеклянную крышку лотка и давала мне заветный леденец. Освободив от бумажной обертки прозрачный квадратик с рифленой поверхностью, я клал его в рот и был готов гулять с бабушкой сколько угодно.
Я никак не мог понять, что же такое "Моссельпром", несмотря на бабушкины разъяснения. Это слово было написано и на лотке и на бумажном фантике от леденца. Я не мог, естественно, по-настоящему сам прочесть его, но я знал, что так написано, потому что бабушка это мне прочитала, а бабушке я абсолютно верил.
Несколько раз бабушка, когда я был совсем маленьким, брала меня с собой в церковь. Я почти ничего не помню, кроме мерцанья огоньков свечей в темноте и неясного пения, да разве что вкуса просфирки. Бабушка все спрашивала, вкусно ли. Я отвечал, что вкусно, но не сладко. Печенье слаще. Но все это было совершенно мимолетным, так же как ответы бабушки на мои и Вилькины вопросы об аде и рае. Я не запомнил их. Потому, что ада теперь нет, так как нет бога, а рай будет и строим мы его на земле.
Отец меня любил и никогда не наказывал, он просто объяснял, когда и что нужно было делать. Мама была строже. Она всегда требовала за плохие поступки просить прощения. Не очень охотно я это делал, потому что внутренне не соглашался с тем, например, что с одними ребятами можно водиться, а с другими нет, что надо всегда мыть руки или не валяться в песке. Мама объясняла почему и прощала. После прощения мама смягчалась и сразу становилось весело и легко! Это было отчетливое чувство облегчения, но раскаяния за поступок я не помню. Думаю потому, что исповедоваться было не в чем. Что такое грех, раскаяние, исповедь и прощение я узнал через бабушку. А дело было так. Я украл деньги. В то утро бабушка выложила на письменный стол много мелочи, оставшейся после покупок, да так и забыла ее убрать. Я успел уже сходить погулять и вернуться, а деньги все лежали на столе.
За углом нашего дома торговали мороженым. Краснощекая веселая продавщица в белом переднике стояла за высоким голубым лотком на колесиках. Она набирала мороженое ложкой из луженого узкого бака, каждый раз закрывая его крышкой. Бак стоял в кадушке с битым шуршащим льдом. Мороженое смазывалось округлыми быстрыми движениями с ложки в жестяную невысокую формочку на жестяной же ножке. На дно формочки была заранее положена вафля, а когда порция была готова, сверху клалась другая вафля. К мороженому вафли были обращены своей изнанкой, по рисунку точь в точь как у вафельного полотенца, а на лицевой стороне у вафель были имена: Вера, Зоя, Миша, Катя... Разные. Сами вафли находились в бумажных завертках и заранее не было известно, какие имена попадутся. Интересно, как гаданье! Нажимая на кончик деревянной палочки, торчащей из ножки, мороженица с улыбкой выдавала маленькую, среднюю или большую порцию прямо в протянутые руки. Большие порции покупали взрослые. Маленькая порция стоила гривенник...
Бабушка была человеком аккуратным и всегда записывала траты. Вечером обнаружилось,
что не хватает десяти копеек. Бабушка была очень огорчена, так как помнила,
по ее словам, что сдачу везде сдавали правильно. Я побыстрее лег спать. Утром
я все время прислушивался к разговору взрослых. Вроде ничего. Когда папа с мамой
ушли на работу, бабушка спросила меня, не брал ли я деньги. Я сказал, что нет.
Она попросила меня поискать, не закатилась ли куда-нибудь монетка, так как глаза
у меня молодые и лучше видят, чем у нее. Я стал искать, хотя знал, что искать
нечего... Гулять я не захотел, а попросил лучше посмотреть книжку с картинками.
Читать я еще не умел. Все больше и больше я стал чувствовать какую-то тяжесть:
все начало валиться из рук и даже картинки становились неинтересными. Не помню,
сколько времени я выдержал, кажется до следующего утра. Когда родители ушли,
я признался бабушке. Она немного помедлила, а потом погладила по голове, поцеловала
и все простила. Я разрыдался. Но боже, как мне потом стало легко! Бабушка тоже
обрадовалась: "За правду всегда воздается".
С тех пор я никогда не брал денег... Ну, а грехи все-таки были: я стащил два
пера - "86" и "рондо" - у Семена Ивановича, папиного приятеля,
когда мы были у него в гостях. Взрослые ушли в другую комнату, а меня одного
оставили сидеть за письменным столом и дали лист бумаги, чтобы рисовал. И еще
я стянул однажды почтовую марку, когда начинал их собирать.
С тех пор, как я себя помню, была шестидневная рабочая неделя. Мы так и называли: первый день, второй... пятый, выходной. Слова "воскресенье" тогда в обиходе не было! Борьба с религией была бескомпромиссной:
Долой, долой монахов,
Долой, долой попов.
Мы на небо залезем.
Разгоним всех богов!
Новогодние елки были отменены, хотя у меня сохранились очень смутные воспоминанья о елке, которая была до официального разрешения в 1934 году, у бабушки даже сохранялись несколько елочных игрушек, среди которых был маленький ангелочек... Так что мое, пожалуй, самое ранее удивление относится к 1934 году, когда было объявлено, что елки можно устраивать. Это было совсем незадолго до Нового Года, и мы с Вилькой отправились самостоятельно в церковь на Полянском рынке (церковь Григория Неокесарийского, построенная в 1668 году, сохранилась и теперь) за свечами. Игрушки мы могли сами сделать; это было интереснейшее занятие, особенно, когда мы стали подрастать, а вот свечей купить было больше негде. С радостью мы вошли в церковь. Было полутемно, и мы не знали куда идти, народу было многовато, но не очень. На нас никто не обращал внимания. Когда мы обратились к стоящему рядом суровому старику, он первым делом сорвал с нас шапки и потом уже показал, где продаются свечи. Мы прошли еще вперед, там было светлее от живых огоньков свечей. Кажется, старик добавил вслед нам: "Безбожники".
Надо сказать, что борьба с религией вызывала у меня полное понимание. Религия была до Революции, тогда все было плохо, поэтому плоха и религия, и поэтому она совсем нам не нужна. Я иногда слышал разговоры взрослых о том, что без религии не будет страха божия, и люди будут себя плохо вести, так как у них не будет совести. Я совершенно искренне считал эти мнения ошибочными, потому что я, вот, Вилька, Никитка, Юрка, Фимка все мы знаем, как хорошо себя вести, без всякого бога. К этому позднее прибавилось мое представление о церкви и, следовательно, о религии, как о чем-то мрачном и очень безрадостном.
Первый раз по-настоящему я увидел и осознал церковь, когда там отпевали бабушку. Это было так тяжело и грустно, я очень любил бабушку. Мне с ней бывало иногда легче говорить, чем с мамой, мне казалось, что она меня понимает лучше. Она никогда со мной не была такой строгой как мама или даже отец. В следующем году умер отец. Это случилось совершенно неожиданно и нелепо; когда мы из Москвы уезжали на лето в его родную Шабалинскую он был совершенно здоров. И вот опять церковь, теперь сельская. Много народу, светло, в солнечных лучах плавают, медленно завихряясь, голубые слои ладана. Священник читает молитвы... А у меня все время, не успокаиваясь, внутри кричало: как же так умер? Ведь я его так любил, и он, я это знаю, тоже очень любил меня! Неужели он совсем умер? Как же может быть так несправедливо на свете устроено?.. Гроб подняли на руки и двинулись на кладбище к могиле. Я уже знал, что надо было потом бросить горсть земли. И все-таки, отца теперь не было. Была мама, была сестра, были родственники, а отца так и не было.
После смерти бабушки и папы я почти инстинктивно стал сторониться церквей и всякой религиозности. Зачем религия, когда мир устроен так несправедливо. Мне совершенно излишней стала казаться борьба с верой и верующими: ленинские слова о религии как опиуме для народа потеряли для меня смысл; как можно любить религию, когда она одно сплошное горе.
Журча, свободно и весело бегут, отражая блики весеннего солнца, ручьи вдоль тротуара на Старомонетном переулке. Камни мостовой, умытые и сверкающие, показывают свой первоначальный цвет - густо-красный, сине-зеленый, белый, желтоватый. И кораблики плывут быстро и бойко: ребята с нашего двора всегда их пускали на Старомонетном. Плывут сначала в Канаву, потом , наверное, в Москву-реку, а там и в Волгу и в море... Ведь могут доплыть! Чтобы быть уверенным в этом, надо всего-то быть шестилетним мальчишкой. И обязательно еще, чтобы мостовая была булыжной. Асфальтовая или даже из брусчатки не подходят, асфальтовая безлика и одноцветна, а в брусчатой уж очень много порядка, она неинтересна. И еще одно надо: не уметь спешить. Все это могут только маленькие дети, для которых осколок зеленого стекла драгоценность, а подаренная бабушкой игрушечная яхта с красными парусами настоящий корабль.